Смерть Генсека или поправка Баума

Страница: 2 из 7

Ваня бросился в эту любовь — вырвать эту любовь из объятий обрюзгшего мира. Высоко Ваня ставил любовь — недоступно для похоти мира — и никогда он не думал о том, как там — встанет, не встанет. Это происходило с Иваном в порыве, в полёте за грани обрюзгшего мира, в сфере, недосягаемой для рассуждений о «встанет-не встанет». Это происходило с Иваном в мечте, вдруг врывавшейся сполохом в те, живым недоступные, сферы, пугая порхавших и певших там духов.

А тут... Была девушка тихая с периферии уюта. Но уют — сколько тяжести в нём неподъёмной, сколько хищного зверского «я»!

И рванулся Иван, по-привычке, в недоступные смертному сферы — вырвать эту любовь из объятий обрюзгшего мира. И в самом разгаре полёта вдруг почувствовал: «Что-то не то!» Поглядел: ан рука-то его ведь не руку любимой сжимает, а воздух — разрежённый простуженный воздух вершин. А любимая снизу за ним наблюдает — с испугом и непониманьем. Подломились ивановы крылья, и рухнул он вниз — провалился в провалы сероватых запутанных будней. Тем больней это было Ивану, что был он всегда как бы и не подвластен совсем притяженью земному. Нет, не то что парил он — вернее сказать-то, мотался в хохочущем бешеном ветре и, время от времени, бился о скалы земного устройства. Это именно то, что в литературе зовётся полётом. (Потому что враньё она, вся эта ли-те-ра-ту-р) Но — что правда, то правда — всё ж мотанье в хохочущем бешеном ветре происходило в отрыве от грешной земли, ибо Ваня не имел в себе тяжести мира.

И вот провалился в провалы сероватых запутанных будней. И узнал он иную любовь — не полёт, а угрюмое преодоленье. Это мстило ему притяженье земное за его неподвластность.

Так вот — в скрежете старого мира, в женском визге разнузданной склоки (известное дело — жена со свекровью не ладят) на-до-рвался Иван. Да и как же он мог уцелеть-то в хохчущем бешеном ветре, если не было той, что баюкала б сны, его сны в ярких пятнах отъявленного беспокойства. А только и было, что смотрят, как он — хорош, иль не очень.

Надорвался — сорвался в рассуждения эти о «встанет-не встанет». И... тут мы опять возвращаемся в Фрейду. А зря. Ваня не был фрейдистом. И всё, что он чувствовал в это проклятое утро — жизни невыносимость. Смертельность! * * *

И, в волнах тошноты пересекши задумчивость горькую клёнов, он приблизился к зданию, скажем так, несуразного вида: нечто среднее между бараком и цирком. Грязно зелёное, вовсе лишённое окон, с куполом, ржавчиной жёлто цветущим, оно гармонично вполне дополняло впечатленье погружённости общей в дерьмо. Это был вычислительный центр. Здесь работал Иван, и уместно заметить, что работал он, бля, в самом ж-жерле прогресса. Здесь в неоновом свете, в зелёном мерцаньи дисплеев носились туда и сюда полоумные бабы и, будто сивиллы в раденьи, визжали: «Дубль-три-пи-четыре-э!... Дубль-три-пи-четыре повисла-а!»

Ваня бочком в полумраке, стараясь в лицо не дышать полоумным сивиллам, прокрался в свой угол. Там сидел уже Санька, жизнь свою молодую прожегший в мерцаньи дисплеев, в диких выкриках бедных сивилл. Нет, не мог он помочь ему, Санька, в то хмурое утро. Но, поразившись равнодушью Ивана пред ликом дисплея, он участливо сунул под нос ему книжку: «На вот, Вань, почитай. Интересно.» Уплывая куда-то в волнах тошноты, от себя самого уплывая, подтянул к себе Ваня увесистый том и, раскрыв наобум, уставил в страницу замутнённые мукою очи, и... и стаею гарпий железных ворвалось в неокрепший иванов рассудок: «Архитектура магистрально-модульных комплексов предусматривает создание мультимодульных систем — драйверы, файловая структура...» Сознанье померкло, и, накренившись опасно Пизанскою башней, он рухнул со стула во тьму электронных пространств.

Неожиданно что-то подвинулось, что-то стряслось в нашем сумрачном жерле прогресса: спугнутою стайкой куда-то метнулись сивиллы, заворчали сердито придурки, эти, в общем-то, суки, всё предавшие ради жиренья под сенью прогресса, громко вякнул дурак, жизнь свою молодую прожегший в мерцаньи дисплеев. Всё волною прихлынуло и отступило.

Он навис. Он нагрянул. Он. Ефим. Моисеевич. Баум.

Кто ж он, силы небесные?! Кто он, потрясающий тёмное недро прогресса? — воскликнет читатель. И я вые... нет, давайте-ка скажем — пижоня, так вот мог бы начать:

Мой Баум, добрый мой приятель,

Родился на брегах Волги,

Где, может, пили вы, волки...

Но, господа, передразнивать Пушкина — это паскудство. И хоть Баум достоин поэмы пера познатнее — не чета моему! — делать нечего. Милый Ефим Моисеевич Баум, прости ты меня и позволь посвятить тебе это мычанье на грани возможностей уха.

Ах, Ефим Моисеич, ты принадлежал рецидиву российского романтизма, имевшему место в то время — эпохе двусмысленной, лживой, как и все исторические рецидивы. Тогда это так соблазняло — ЭВМ и туристские песни. Но в тени ЭВМ хитрожопо жирели придурки, а все эти авторы авторских песен не жили ведь вовсе опасно-бессребренной жизнью, о которой так складно и жалобно пели. (В этом — ложь. Ибо если поэт не живёт по своим же словам — лжёт он, этот поэ) Ах, Ефим Моисеич, хоть и был ты романтиком-рецидивистом и мурлыкал туристские песни, и говорил человеку «старик», ах, Ефим Моисеич, хоть и был ты немного придурком и немножечко ты хитрожопо жирел в зелёном мерцаньи дисплеев, но лживым поэтом ты не был. И пил ты, как пьют только честные люди — радикально и горестно пил ты. Потому-у, потому так близка и была тебе мука Ивана.

Ну, итак, он навис, он нагрянул, Ефим Моисеевич Баум. Неуклюжий, огромный, с повадкой какою-то прямо медвежьей — из сынов реувеновых буйных, видно, происходил он, Ефим Моисеевич Баум. Сильно был близорук он, и медвежьи глаза его из-за роговых полутёмных очков вечно щурились как-то поверх, немытые патлы торчали, и полы шерстяного жакета развевались, мотались в такт грузным шагам. Я же вам говорю, что он был настоя-ащим романтиком-рецидивистом!

Итак, он нагрянул и Ивана из тьмы электронной изъял и на стул усадил, и наполнил пространство совершенно нечленораздельным, но мощным, рычанье-мычаньем. Человек посторонний вряд ли что-нибудь в нём разобрал бы, но привычное ухо Ивана уловило ноты жалости и соучастья. И понял Иван, поперхнувшись рыданьем умиления и тошноты: это ангел-спаситель его простирает над ним шерстяные свои, табачищем пропахшие крылья.

«Не, Ванька, ты брось! Не, ну брось ты! Ты совсем, что ли, скис, а? Ну, вот... Не, ты брось! Не, я знаю... Это те ещё, знаешь, дела! Ну, ты это, старик, ты не дрейфь! Не, ну ты потерпи, старикашка...» — так гудел над ним Баум, овевая его табачищем и медвежьею дланью слегка придавив, — «Не, ты брось!... Не, поможем мы горю. Ты брось! Всё ведь можно поправить, ы-ы! И тебя вот сейчас мы поправим. Ты понял? Ы-ы-ы-ы, попра-авим!»

Он исчез на мгновенье и вновь появился, держа в заскорузлой огромной ладони майонезную баночку с жидкостью цвета слезы человечьей. И опять загудел, потрясая под носом Ивана сосудом: «Не, ты брось!... На, нюхни-ка — слеза! Это — в жилу! Не, брось!... Не, ну брось ты»

Запах спирта ударил Ивану в лицо, и он простонал, задыхаясь: «Ой нет, Моисеич, помилуй — не могу. Не, ей-Богу, это выше моих слабых сил»

«Не, ты брось!... Не, ну брось ты!» — убеждая Ивана, порыкивал Баум и давил, и давил его лапой. А потом как-то этак неловко согнувшись медведем — медве-едем! — полез под дисплей, сдвинув Саньку со стулом. Санька не пробудился, и Баум прорычал ему снизу: «Не, Сань, ну ты как? Ты нормально?» «Нормально, нормально,» — откликнулся Санька, как бы издалека, из далёких и гулких пространств электронных.

Баум — вздыбленным задом вперёд — выполз кое-как из-под дисплея и встал, тяжело отдуваясь. На его заскорузлой ладони, будто на неказистом подносе, помещались: майонезная баночка с жидкостью ...  Читать дальше →

Последние рассказы автора

наверх